Неточные совпадения
Анна Андреевна. Тебе все такое грубое нравится. Ты должен помнить, что
жизнь нужно совсем переменить, что твои знакомые будут не то что какой-нибудь судья-собачник, с которым ты ездишь травить зайцев, или Земляника; напротив, знакомые твои будут с самым тонким обращением: графы и все светские… Только я, право, боюсь за тебя: ты иногда вымолвишь такое словцо, какого в
хорошем обществе никогда не услышишь.
Стародум. От двора, мой друг, выживают двумя манерами. Либо на тебя рассердятся, либо тебя рассердят. Я не стал дожидаться ни того, ни другого. Рассудил, что
лучше вести
жизнь у себя дома, нежели в чужой передней.
Прежде (это началось почти с детства и всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но сама деятельность всегда бывала нескладная, не было полной уверенности в том, что дело необходимо нужно, и сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться
жизнью для себя, он, хотя не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо
лучше, чем прежде, и что оно всё становится больше и больше.
Степан Аркадьич в школе учился хорошо, благодаря своим
хорошим способностям, но был ленив и шалун и потому вышел из последних; но, несмотря на свою всегда разгульную
жизнь, небольшие чины и нестарые годы, он занимал почетное и с
хорошим жалованьем место начальника в одном из московских присутствий.
Правда, когда они оба были в
хорошем расположении духа, радость
жизни их удвоялась.
Как ни старался потом Левин успокоить брата, Николай ничего не хотел слышать, говорил, что гораздо
лучше разъехаться, и Константин видел, что просто брату невыносима стала
жизнь.
«Ну, всё кончено, и слава Богу!» была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой, и огляделась в полусвете спального вагона. «Слава Богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и пойдет моя
жизнь,
хорошая и привычная, по старому».
― Только бы были
лучше меня. Вот всё, чего я желаю. Вы не знаете еще всего труда, ― начал он, ― с мальчиками, которые, как мои, были запущены этою
жизнью за границей.
Все
хорошие по
жизни близкие ему люди верили.
— Нет,
лучше поедем, — сказал Степан Аркадьич, подходя к долгуше. Он сел, обвернул себе ноги тигровым пледом и закурил сигару. — Как это ты не куришь! Сигара — это такое не то что удовольствие, а венец и признак удовольствия. Вот это
жизнь! Как хорошо! Вот бы как я желал жить!
— Положим, не завидует, потому что у него талант; но ему досадно, что придворный и богатый человек, еще граф (ведь они всё это ненавидят) без особенного труда делает то же, если не
лучше, чем он, посвятивший на это всю
жизнь. Главное, образование, которого у него нет.
Была пятница, и в столовой часовщик Немец заводил часы. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что Немец «сам был заведен на всю
жизнь, чтобы заводить часы», — и улыбнулся. Степан Аркадьич любил
хорошую шутку. «А может быть, и образуется! Хорошо словечко: образуется, подумал он. Это надо рассказать».
Левин чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей
жизни, не был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он не был виноват в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть
хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его», решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
Последнее ее письмо, полученное им накануне, тем в особенности раздражило его, что в нем были намеки на то, что она готова была помогать ему для успеха в свете и на службе, а не для
жизни, которая скандализировала всё
хорошее общество.
Жизнь, казалось, была такая, какой
лучше желать нельзя: был полный достаток, было здоровье, был ребенок, и у обоих были занятия.
— Нет, ты мне всё-таки скажи… Ты видишь мою
жизнь. Но ты не забудь, что ты нас видишь летом, когда ты приехала, и мы не одни… Но мы приехали раннею весной, жили совершенно одни и будем жить одни, и
лучше этого я ничего не желаю. Но представь себе, что я живу одна без него, одна, а это будет… Я по всему вижу, что это часто будет повторяться, что он половину времени будет вне дома, — сказала она, вставая и присаживаясь ближе к Долли.
Вернувшись домой и найдя всех вполне благополучными и особенно милыми, Дарья Александровна с большим оживлением рассказывала про свою поездку, про то, как ее хорошо принимали, про роскошь и
хороший вкус
жизни Вронских, про их увеселения и не давала никому слова сказать против них.
Другое: она была не только далека от светскости, но, очевидно, имела отвращение к свету, а вместе с тем знала свет и имела все те приемы женщины
хорошего общества, без которых для Сергея Ивановича была немыслима подруга
жизни.
— Нет, всё-таки в
жизни хорошее есть то… — Левин запутался. — Да я не знаю. Знаю только, что помрем скоро.
— Я завидую тому, что он
лучше меня, — улыбаясь сказал Левин. — Он живет не для себя. У него вся
жизнь подчинена долгу. И потому он может быть спокоен и доволен.
— Он был очень болен после того свидания с матерью, которое мы не пре-ду-смотрели, — сказал Алексей Александрович. — Мы боялись даже за его
жизнь. Но разумное лечение и морские купанья летом исправили его здоровье, и теперь я по совету доктора отдал его в школу. Действительно, влияние товарищей оказало на него
хорошее действие, и он совершенно здоров и учится хорошо.
В последнее время между двумя свояками установилось как бы тайное враждебное отношение: как будто с тех пор, как они были женаты на сестрах, между ними возникло соперничество в том, кто
лучше устроил свою
жизнь, и теперь эта враждебность выражалась в начавшем принимать личный оттенок разговоре.
Чтобы не прекратилась, боже сохрани, как-нибудь
жизнь без потомков, он решился
лучше посидеть денька три в комнате.
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю
жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще
лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
В старости у него образовался постоянный взгляд на вещи и неизменные правила, — но единственно на основании практическом: те поступки и образ
жизни, которые доставляли ему счастие или удовольствия, он считал
хорошими и находил, что так всегда и всем поступать должно. Он говорил очень увлекательно, и эта способность, мне кажется, усиливала гибкость его правил: он в состоянии был тот же поступок рассказать как самую милую шалость и как низкую подлость.
Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве? Какое время может быть
лучше того, когда две лучшие добродетели — невинная веселость и беспредельная потребность любви — были единственными побуждениями в
жизни?
Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно
лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты
жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.
Тихо склонился он на руки подхватившим его козакам, и хлынула ручьем молодая кровь, подобно дорогому вину, которое несли в склянном сосуде из погреба неосторожные слуги, поскользнулись тут же у входа и разбили дорогую сулею: все разлилось на землю вино, и схватил себя за голову прибежавший хозяин, сберегавший его про лучший случай в
жизни, чтобы если приведет Бог на старости лет встретиться с товарищем юности, то чтобы помянуть бы вместе с ним прежнее, иное время, когда иначе и
лучше веселился человек…
Но в эту минуту она жила сильнее и
лучше, чем за всю
жизнь.
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю
жизнь, тысячу лет, вечность, — то
лучше так жить, чем сейчас умирать!
Робинзон. Пьян! Разве я на это жалуюсь когда-нибудь? Кабы пьян, это бы прелесть что такое —
лучше бы и желать ничего нельзя. Я с этим добрым намерением ехал сюда, да с этим намерением и на свете живу. Это цель моей
жизни.
Огудалова. Эко страшное слово сказала: «унижаться»! Испугать, что ли, меня вздумала? Мы люди бедные, нам унижаться-то всю
жизнь. Так уж
лучше унижаться смолоду, чтоб потом пожить по-человечески.
Но между тем странное чувство отравляло мою радость: мысль о злодее, обрызганном кровию стольких невинных жертв, и о казни, его ожидающей, тревожила меня поневоле: «Емеля, Емеля! — думал я с досадою, — зачем не наткнулся ты на штык или не подвернулся под картечь?
Лучше ничего не мог бы ты придумать». Что прикажете делать? Мысль о нем неразлучна была во мне с мыслию о пощаде, данной мне им в одну из ужасных минут его
жизни, и об избавлении моей невесты из рук гнусного Швабрина.
— Да, — начал Базаров, — странное существо человек. Как посмотришь этак сбоку да издали на глухую
жизнь, какую ведут здесь «отцы», кажется: чего
лучше? Ешь, пей и знай, что поступаешь самым правильным, самым разумным манером. Ан нет; тоска одолеет. Хочется с людьми возиться, хоть ругать их, да возиться с ними.
— Может быть. По-моему, или все, или ничего.
Жизнь за
жизнь. Взял мою, отдай свою, и тогда уже без сожаления и без возврата. А то
лучше и не надо.
— Да кто его презирает? — возразил Базаров. — А я все-таки скажу, что человек, который всю свою
жизнь поставил на карту женской любви и, когда ему эту карту убили, раскис и опустился до того, что ни на что не стал способен, этакой человек — не мужчина, не самец. Ты говоришь, что он несчастлив: тебе
лучше знать; но дурь из него не вся вышла. Я уверен, что он не шутя воображает себя дельным человеком, потому что читает Галиньяшку и раз в месяц избавит мужика от экзекуции.
— Возьмем на прицел глаза и ума такое происшествие: приходят к молодому царю некоторые простодушные люди и предлагают: ты бы, твое величество, выбрал из народа людей поумнее для свободного разговора, как
лучше устроить
жизнь. А он им отвечает: это затея бессмысленная. А водочная торговля вся в его руках. И — всякие налоги. Вот о чем надобно думать…
— Ну, — черт его знает, может быть, и сатира! — согласился Безбедов, но тотчас же сказал: — У Потапенко есть роман «Любовь», там женщина тоже предпочитает мерзавца этим… честным деятелям. Женщина, по-моему, — знает
лучше мужчины вкус
жизни. Правду
жизни, что ли…
Нет, Любаша не совсем похожа на Куликову, та всю
жизнь держалась так, как будто считала себя виноватой в том, что она такова, какая есть, а не
лучше. Любаше приниженность слуги для всех была совершенно чужда. Поняв это, Самгин стал смотреть на нее, как на смешную «Ванскок», — Анну Скокову, одну из героинь романа Лескова «На ножах»; эту книгу и «Взбаламученное море» Писемского, по их «социальной педагогике», Клим ставил рядом с «Бесами» Достоевского.
— Уж чего
хорошего, — согласился Косарев. — Али это —
жизнь?
«Конечно, ребенок стеснил бы ее. Она любит удовольствия, независимость. Она легко принимает
жизнь.
Хорошая…»
— Нет, — упрямо, но не спеша твердил Федор Васильевич, мягко улыбаясь, поглаживая усы холеными пальцами, ногти их сияли, точно перламутр. — Нет, вы стремитесь компрометировать
жизнь, вы ее опыливаете-те-те чепухой. А
жизнь, батенька, надобно любить, именно — любить, как строгого, но мудрого учителя, да, да! В конце концов она все делает по-хорошему.
— Но культура эта, недоступная мужику, только озлобляла его, конечно, хотя мужик тут —
хороший, умный мужик, я его насквозь знаю, восемь лет работал здесь. Мужик, он — таков: чем умнее, тем злее! Это — правило
жизни его.
— Вот и мы здесь тоже думаем — врут! Любят это у нас — преувеличить правду. К примеру — гвоздари: жалуются на скудость
жизни, а между тем — зарабатывают больше плотников. А плотники — на них ссылаются, дескать — кузнецы
лучше нас живут. Союзы тайные заводят… Трудно, знаете, с рабочим народом. Надо бы за всякую работу единство цены установить…
— Устала я и говорю, может быть, грубо, нескладно, но я говорю с
хорошим чувством к тебе. Тебя — не первого такого вижу я, много таких людей встречала. Супруг мой очень преклонялся пред людями, которые стремятся преобразить
жизнь, я тоже неравнодушна к ним. Я — баба, — помнишь, я сказала: богородица всех религий? Мне верующие приятны, даже если у них религия без бога.
Но в Выборг он вернулся несколько утомленный обилием новых впечатлений и настроенный, как чиновник, которому необходимо снова отдать себя службе, надоевшей ему. Встреча с братом, не возбуждая интереса, угрожала длиннейшей беседой о политике, жалобными рассказами о
жизни ссыльных, воспоминаниями об отце, а о нем Дмитрий, конечно, ничего не скажет
лучше, чем сказала Айно.
— Сомнительная достоверность свидетельских показаний давно подмечена юридической практикой, и, в сущности, она
лучше всего обнажает субъективизм наших суждений о всех явлениях
жизни…
Он чувствовал себя окрепшим. Все испытанное им за последний месяц утвердило его отношение к
жизни, к людям. О себе сгоряча подумал, что он действительно независимый человек и, в сущности, ничто не мешает ему выбрать любой из двух путей, открытых пред ним. Само собою разумеется, что он не пойдет на службу жандармов, но, если б издавался
хороший, независимый от кружков и партий орган, он, может быть, стал бы писать в нем. Можно бы неплохо написать о духовном родстве Константина Леонтьева с Михаилом Бакуниным.
— Ловко сказано, — похвалил Поярков. — Хорошо у нас говорят, а живут плохо. Недавно я прочитал у Татьяны Пассек: «Мир праху усопших, которые не сделали в
жизни ничего, ни
хорошего, ни дурного». Как это вам нравится?
Возможно, что именно и только «кутузовщина» позволит понять и — даже
лучше того — совершенно устранить из
жизни различных кошмарных людей, каковы дьякон, Лютов, Диомидов и подобные.